Главное, не пропустить тот пробел между светом и тьмой, когда уверенный в себе победитель рванет его шею по спирали, выворачивая центральный хрящ.
"Укус тарантула" — так называется этот прием в древнем трактате "Янцзы". У Гурко он получался из десяти раз десять, а у Сергея Петровича — из пяти ровно два. Суть его в том, чтобы на точке пересечения жизни и смерти перекинуть всю энергию в атакующую длань.
Это как коверная подсечка или как вспышка солнца на острие платиновой иглы. Олег стыдил его за лень и беспечность, но арифметика часто пасует, когда наступает момент истины.
Каха не понял, что произошло. Он сделал последнее усилие, приподнявшись на коленях, и кажется услышал чмокание ломающихся позвонков, но в следующую секунду обнаружил себя скорчившимся на полу, прижимающим обе руки к солнечному сплетению, с нелепым, страшным ощущением, что туда вонзился китовый гарпун. Он видел, как увертливая русская крыса поползла к пистолету, но не мог его догнать. Дыхание застряло в глотке.
Майор покопошился и сел, подняв пистолет на уровень Кахиных глаз. У него было такое лицо, как у утопленника после нескольких дней пребывания под водой. Но заговорил он внятно, хотя с видимым трудом:
— Горячишься, Каха, нехорошо. Солидный абрек, а кидаешься как щенок. Не дай Бог, повредишь себе чего-нибудь. Без тебя Кавказ осиротеет.
— Добивай, чего ждешь? — выдохнул Каха вместе с гарпуном.
— Да брось ты свои бандитские штучки. Видно же, интеллигентный парень. Ступай домой, отлежись. Считай, вторая попытка сорвалась.
Каха уже мало что понимал в происходящем, но догадался, что упрямство гаденыша не уступает его собственному. Даже немного растерялся.
— Чем ударил, а?
Лихоманов поднял три сомкнутых пальца.
— Хочешь, научу? Приемчик отвальный. Я ведь, можно сказать, вполсилы бил. Из неудобного положения. Если грамотно провести, быка уложишь. Хочешь, покажу?
Каху прошиб пот от слишком долго длящегося унижения.
— Стреляй! — сказал почти просительно.
— Нет.
— Почему?
— Смысла нету. Настрелялись уже. И тебе советую, охолонись. Я с тобой не воюю.
Каха поднялся на подламывающихся ногах. Русский следил за ним с доброй улыбкой. Палец на собачке. Каха обошел его по дуге. От окна оглянулся.
— Давай, пали! Другого раза не будет.
— Это уж как карта ляжет.
Скользнув до середины троса, Каха сунул руку в сумку, которая во время всех немыслимых кульбитов так и висела на боку, как приклеенная. Там, среди всякого добра, итальянская граната-черепашка с латунным колечком.
Сверху свесилась лохматая башка полоумного русича.
— Не надо, Каха. Несолидно. Ступай домой.
Каха молча спрыгнул на землю. Жалко оставлять добротный трос, но ничего не поделаешь. Лунный сад сверкал перед глазами. Сердце непривычно ныло, будто там оторвался мышиный хвостик. Размахнулся и швырнул гранату в сторону гаражей. Взрыв, огненная вспышка, вроде бы пустяк, а чуть-чуть оттянуло с души.
Долго, не таясь, шагал по ночным переулкам, пока не выбрался на трассу. Повезло: поймал запоздалого частника на дребезжащем "москвиче". Тот рискнул, подсадил. Даже вякнул: сколько дашь? Занюханный шибздик в кожаном кепаре, лет пятидесяти, видно, с голодухи промышлял по ночам.
— Дам много, — буркнул Каха. — Сразу не сосчитаешь.
Пока ехал, в голове сквозило, как в дыре. Водитель, почуяв, что если уцелеет, то только дуриком, заискивающе попросил разрешения закурить.
— Потерпишь, сука, — ответил Каха.
В холле на этаже ждала радость: девочка Нина свернулась в кожаном кресле пестрым калачиком. Он забыл про нее совсем. Подошел, тронул за плечо. Испуганно порхнули девочкины ресницы.
— Просыпайся, — Каха попытался изобразить улыбку, но скулы заклинило.
В номере достал из холодильника бутылку водки, Нине велел:
— Быстро в ванную — прыг!
Выпил стакан, второй. Не закусывал, закурил. Слил остаток из бутылки на правую кисть, где кровь запеклась ржавыми ошметками.
Попытался сообразить, где допустил промах, как получилось, что не учуял, не унюхал подставы. Не привыкшие к раздумьям мозги проворачивались со скрипом. Одно было ясно: позор. Завтра пойдут чесать языки от вонючей Москвы до благословенного Кавказа. Но не это главное, с этим легко разобраться. Какое-то странное, неведомое чувство томило грудь. Вроде симпатии к тому перебинтованному ползунку с улыбчивой рожей, посмевшему давать советы. Глупо, дико, но по всему выходило, что русский совершил поступок, вызывающий изумление, а может быть, и уважение. Он подарил Кахе волю, понимая, что тем самым обрекает себя на верную гибель. Горец может простить поражение, но не способен забыть насмешку.
Нина выпорхнула из ванной, закутанная в огромное банное полотенце. В растерянности остановилась посреди комнаты, ожидая команды. Глазенки горят, как у кошки, волосики растрепались. — — В постель — нырк! — сказал Каха. Девочка плюхнулась на покрывало, следя за ним светящимся, остолбенелым взглядом. Каха поднял руку.
— Сними, да!
Девочка послушно выпуталась из полотенца. О, чудеса! Чистое, худенькое тельце с золотистым загаром, со стройными бедрами, с пухлыми, как два апельсина, грудками. Словно мощным ветром выдуло из Кахиной груди всю хмарь неудачной ночи. Чуть слышно рыча, облизав пересохшие губы, он приблизился к кровати, ухватил девочку за хрупкие лодыжки, рванул вверх, ломая ее пополам...
Больше месяца в больнице, третью неделю дома, а все никак не могла привыкнуть, что живая. Подошла к окну и отворила форточку. По Москве летали злые ветры распада, но Лиза их не боялась. Запах тлена — тот же хмель в вине. Кружит голову — и больше ничего. Даже из окна видно, как Москва разбогатела: сколько хватает взгляда — палатки, ларьки, магазины, ярмарки, и чего только в них нет. Город подавился хлынувшим на него богатством, не в силах его переварить. Нищие пенсионеры по утрам железными крючьями выуживали из помоек полугнилые сочные куски заморской жратвы и яркие пакеты с недопитой разноцветной, сладкой и пряной химией. Как аборигенам южных островов, москвичам теперь нечего беспокоиться о завтрашнем дне, и разве уж совсем оголтелый обыватель (совести-то нет) требовал, чтобы ему вдобавок к манне небесной еще платили зарплату. В основном это были пожилые люди, умственно задержавшиеся где-то в 70-х годах. У молодых, свободных, рыночных поколений они не вызывали ничего, кроме презрительной жалости.