У Лизы екнуло сердце. Вот и дождалась привета от суженого, хотя и через вторые руки. Ей страшно захотелось курить, но не осмелилась спросить разрешения.
Тонкая ниточка взаимопонимания, которая между ними протянулась, могла лопнуть от неосторожного натяжения. Изобразила удивление.
— Не могу знать, товарищ подполковник. Возможно, у Самуилова какие-то особые на меня виды.
— На что намекаешь?
Усилием воли Лиза заставила себя слегка зардеться.
Когда-то ей это проще давалось.
— Что вы, Егор Егорович, ни на что не намекаю.
Как можно. Да я вообще не по этой части.
Евдокимов оглядел ее, скромно потупившуюся, с сомнением, как разглядывают манекен на витрине.
— По какой ты части, нам известно... Как спишь по ночам?
— Хорошо, спасибо.
— Головные боли не мучат?
— Нет, все в порядке.
— У врача когда была?
— Вчера проходила осмотр. Сбросила еще три килограмма.
Быстрым движением кисти Евдокимов швырнул ей пачку сигарет "Лаки Страйк". Целил в лицо, Лиза перехватила пачку на лету.
— Можно закурить?
— Кури, если хочешь, — Евдокимов впервые разлепил губы в скудной улыбке, отчего хмурое лицо будто окропилось росой. — Да, непростая ты девица... А зачем с Петровой путаешься?
— Правилами не запрещено, Егор Егорович.
— Разве вы пара? Она ментяра натуральная, ты иных кровей. Что общего?
Лиза решила, что можно показать коготки.
— Полагаю, имею право выбирать себе друзей.
Или нет?
Евдокимов вылез из-за стола, прошелся по кабинету. Громоздкий, могучий, но двигался так, словно рысь в клетке. "Как натянутая жила, — вспомнила Лиза подругу, — и один!" Уселся напротив, мягко, без нажима сказал:
— Не имеешь, Лиза. Пока ты с нами, ничего личного, тайного у тебя не будет. Весь вопрос в том, готова ли ты к этому.
— Я готова, — быстро ответила Лиза.
— Хорошо. Тогда так. Завтра пойдешь в яму. Это не карцер, это хуже. Сколько продержишься, столько твое.
Потом опять поговорим. Удачи тебе, Четырнадцатый номер!
— Вам взаимно, Егор Егорович.
* * *
В заточении она быстро потеряла счет времени. На двух тросах ее опустили в глубокий (метров десять?) колодец, постепенно сужающийся книзу. Дно колодца представляло собой округлую земляную площадку размером с блюдце: можно было стоять или сидеть, согнув ноги в коленях, — не более того. Еще можно было, упираясь ногами и руками в конусообразные стены, обитые чем-то вроде рубероида, подняться вверх метра на два, на три. Отличное упражнение на растяжку.
Лизу усадили в колодец под вечер. Солнце стояло высоко, но внизу царила смолянистая тьма; поднесенные к лицу пальцы тускло светились. Высоко над толовой мерцал, как в небе, призрачный, голубоватый пятак выходного люка. Лиза подумала, что если школа таким образом избавляется от нерадивых учеников, то подыхать ей придется в ужасных мучениях. Евдокимов сказал, сколько продержишься, столько твое, и она сразу решила, что пробудет в жуткой ямине не больше получаса, а потом, как оговорено, подаст знак в портативное переговорное устройство, прикрепленное на поясе. Кроме этой примитивной радиотрубки, у нее с собой не было ничего, даже наручных часов.
Часа через четыре (в тот момент она еще приблизительно ориентировалась во времени) Лиза задремала, свернувшись в клубок, с ощущением, что засыпает в чреве земли, как в мамином животе. Но отдохнуть не удалось, затекала то рука, то нога, потом вдруг все тело разбухло, как тесто в кастрюле, и зачесалось сразу во всех местах. Она уже хотела шумнуть на помощь, но почему-то этого не сделала. Постепенно она пришла к мысли, что сумрачная ловушка, этот сырой звериный капкан, вероятно, и есть самое логичное завершение ее пустой, никчемной жизни.
Через какие-то сроки, скорее всего, утром, сверху спустили бадью с горячим чаем и хлебную пайку, намазанную маслом. Лиза нехотя пожевала, выпила как можно больше чаю впрок и подергала веревку: тяните, голубчики! Ей хотелось поскорее опять остаться одной.
Одиночество в земляной могиле — вот, оказывается, чего ей не хватало, вот к чему подспудно всегда стремилась ее душа. Если бы не ломота во всех членах, не сердечные спазмы, не свинцовая тяжесть в затылке, она была бы вполне счастлива своим новым положением, в котором ничего не надо менять, столь оно надежно и устойчиво.
Потом, неизвестно откуда, накатили галлюцинации и животный страх. Во сне ли, наяву ли, почудилось, что она уже не в колодце, а в объятиях черного глиняного спрута, прилепившегося к ней в тысяче местах и высасывающего через крохотные дырочки ее кровь. Она будто отчетливо видела, как высыхают, лопаются, один за другим ее сосуды, провисают, как провода, пустые слипшиеся вены, рушатся, ломаются хрупкие кости, слезает, опадает шелушащаяся кожа, — и вот уже весь ее согбенный остов ужался, уместился на земляной тарелке невзрачной кучкой какой-то дряни; но самое ужасное было в том, что в глубине этой копошащейся кучки, на присосках спрута каким-то образом сохранилось ее было сознание и жалобно, безмолвно, тихо взывало: что это, о Господи? Неужто так бывает?!
Один бред сменялся другим, в коротких промежутках она получала свою бадью с горячей пищей и воду в плетеном сосуде, жадно насыщалась для новых снов, и покрывала свободное пространство мелкими черепашьими кучками испражнений. Ни запах, ни грязь ее больше не беспокоили, она вся ими пропиталась. Время совершенно исчезло, но минуты бодрствования были, конечно, утомительнее, чем галлюцинации, и она стремилась по возможности их сократить.